Неточные совпадения
Сделавши это, он улыбнулся. Это был единственный случай во всей многоизбиенной его
жизни, когда в
лице его мелькнуло что-то человеческое.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного не было сердитого и озабоченного
лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами
жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
Алексей Александрович стоял
лицом к
лицу пред
жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама
жизнь.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней
жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном
лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
Он знал очень хорошо, что в глазах этих
лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его
лице. «Да, — думал он, — вот это
жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
Избранная Вронским роль с переездом в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными
лицами, первое время он был спокоен. Он писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою
жизнью. Средневековая итальянская
жизнь в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
Все обращенные к ней
лица показались Дарье Александровне здоровыми, веселыми, дразнящими ее радостью
жизни.
«Я совсем здорова и весела. Если ты за меня боишься, то можешь быть еще более спокоен, чем прежде. У меня новый телохранитель, Марья Власьевна (это была акушерка, новое, важное
лицо в семейной
жизни Левина). Она приехала меня проведать. Нашла меня совершенно здоровою, и мы оставили ее до твоего приезда. Все веселы, здоровы, и ты, пожалуйста, не торопись, а если охота хороша, останься еще день».
Она знала все подробности его
жизни. Он хотел сказать, что не спал всю ночь и заснул, но, глядя на ее взволнованное и счастливое
лицо, ему совестно стало. И он сказал, что ему надо было ехать дать отчет об отъезде принца.
Княжна Варвара была тетка ее мужа, и она давно знала ее и не уважала. Она знала, что княжна Варвара всю
жизнь свою провела приживалкой у богатых родственников; но то, что она жила теперь у Вронского, у чужого ей человека, оскорбило ее за родню мужа. Анна заметила выражение
лица Долли и смутилась, покраснела, выпустила из рук амазонку и спотыкнулась на нее.
― Я уже давно оставил эту
жизнь, ― сказал он, удивляясь перемене выражения ее
лица и стараясь проникнуть его значение. ― И признаюсь, ― сказал он, улыбкой выставляя свои плотные белые зубы, ― я в эту неделю как в зеркало смотрелся, глядя на эту
жизнь, и мне неприятно было.
Но вдруг она остановилась. Выражение ее
лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьезного и блаженного внимания. Он не мог понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой
жизни.
Но в это самое время вышла княгиня. На
лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные
лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «Слава Богу, отказала», — подумала мать, и
лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина о его
жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
Когда Левин опять подбежал к Кити,
лицо ее уже было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно. Поговорив о своей старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его
жизни.
Мы встретились старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образе
жизни на водах и о примечательных
лицах.
В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак
лица! Разом и вдруг окунемся в
жизнь со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и посмотрим, что делает Чичиков.
Но при всем том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда в
жизни не явивший на
лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
Конечно, никак нельзя было предполагать, чтобы тут относилось что-нибудь к Чичикову; однако ж все, как поразмыслили каждый с своей стороны, как припомнили, что они еще не знают, кто таков на самом деле есть Чичиков, что он сам весьма неясно отзывался насчет собственного
лица, говорил, правда, что потерпел по службе за правду, да ведь все это как-то неясно, и когда вспомнили при этом, что он даже выразился, будто имел много неприятелей, покушавшихся на
жизнь его, то задумались еще более: стало быть,
жизнь его была в опасности, стало быть, его преследовали, стало быть, он ведь сделал же что-нибудь такое… да кто же он в самом деле такой?
Со своей стороны Чичиков оглянул также, насколько позволяло приличие, брата Василия. Он был ростом пониже Платона, волосом темней его и
лицом далеко не так красив; но в чертах его
лица было много
жизни и одушевленья. Видно было, что он не пребывал в дремоте и спячке.
— Ах,
жизнь моя, Анна Григорьевна, она статуя, и хоть бы какое-нибудь выраженье в
лице.
Смеются вдвое в ответ на это обступившие его приближенные чиновники; смеются от души те, которые, впрочем, несколько плохо услыхали произнесенные им слова, и, наконец, стоящий далеко у дверей у самого выхода какой-нибудь полицейский, отроду не смеявшийся во всю
жизнь свою и только что показавший перед тем народу кулак, и тот по неизменным законам отражения выражает на
лице своем какую-то улыбку, хотя эта улыбка более похожа на то, как бы кто-нибудь собирался чихнуть после крепкого табаку.
Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную
жизнь, потому что
лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
Наконец, он пронюхал его домашнюю, семейственную
жизнь, узнал, что у него была зрелая дочь, с
лицом, тоже похожим на то, как будто бы на нем происходила по ночам молотьба гороху.
Скажи: которая Татьяна?» —
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна». —
«Неужто ты влюблен в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы другую,
Когда б я был, как ты, поэт.
В чертах у Ольги
жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна
лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее
лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты
жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою
лица: если улыбка прибавляет прелести
лицу, то
лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Знатная дама, чье
лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам
жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки, какие не передашь на бумаге, — их сила в чувстве, не в самих них.
Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч,
лиц, событий; безмерное разнообразие
жизни, между тем как высоко в небе то Южный Крест, то Медведица, и все материки — в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном в замшевой ладанке на твердой груди.
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных
лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую
жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники
жизни для сердца другого.
Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку и слезы потекли по ее
лицу. Напротив того, трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской
жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что, по мнению моему, было верхом благополучия человеческого.
У рояля ораторствовал известный адвокат и стихотворец, мужчина высокого роста, барской осанки, седовласый, курчавый, с
лицом человека пресыщенного, утомленного
жизнью.
Он знал, что это
лицо — сухое, мимически бедное, малоподвижное, каковы почти всегда
лица близоруких, но он все чаще видел его внушительным
лицом свободного мыслителя, который сосредоточен на изучении своей духовной
жизни, на работе своего я.
В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к
жизни, к людям? Он не был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу. Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые
лица, фразы.
«Но — до чего бессмысленна
жизнь!» — мысленно воскликнул он. Это возмущенное восклицание успокоило его, он снова вспомнил, представил себе Аркадия среди солдат, веселую улыбку на смуглом
лице и вдруг вспомнил...
Он решил написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в
лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал
жизнь свою борьбе за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
Клим в первый раз в
жизни испытывал охмеляющее наслаждение злости. Он любовался испуганным
лицом Диомидова, его выпученными глазами и судорогой руки, которая тащила из-под головы подушку, в то время как голова притискивала подушку все сильнее.
Ему казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном
лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой
жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
— Ах, тихоня! Вот шельма хитрая! А я подозревала за ним другое. Самойлов учит? Василий Николаевич — замечательное
лицо! — тепло сказала она. — Всю
жизнь — по тюрьмам, ссылкам, под надзором полиции, вообще — подвижник. Супруг мой очень уважал его и шутя звал фабрикантом революционеров. Меня он недолюбливал и после смерти супруга перестал посещать. Сын протопопа, дядя у него — викарный…
В
жизнь Самгина бесшумно вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем, бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок, был молчалив и смотрел в
лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел за маленьким столом в углу приемной, у окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал...
— Он замолчал, вздохнул и, размахнув бороду обеими руками, точно желая снять ее с
лица, добавил: — Вообще интерес для
жизни — имеется.
— Домой, — резко сказала Лидия.
Лицо у нее было серое, в глазах — ужас и отвращение. Где-то в коридоре школы громко всхлипывала Алина и бормотал Лютов, воющие причитания двух баб доносились с площади. Клим Самгин догадался, что какая-то минута исчезла из его
жизни, ничем не обременив сознание.
— Гуманизм во всех его формах всегда был и есть не что иное, как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред
лицом народа. Точно так же, как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть сладкими стишками, мы хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и других апостолов бессилия и ужаса пред
жизнью.
— Как не
жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого
лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры — уж это одно чего стоит! И это не
жизнь?
Ко всей деятельности, ко всей
жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и
жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными
лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
Он вдруг воскрес. И она, в свою очередь, не узнала Обломова: туманное, сонное
лицо мгновенно преобразилось, глаза открылись; заиграли краски на щеках, задвигались мысли; в глазах сверкнули желания и воля. Она тоже ясно прочла в этой немой игре
лица, что у Обломова мгновенно явилась цель
жизни.
Он в
лицах проходит историю славных времен, битв, имен; читает там повесть о старине, не такую, какую рассказывал ему сто раз, поплевывая, за трубкой, отец о
жизни в Саксонии, между брюквой и картофелем, между рынком и огородом…
Над трупом мужа, с потерею его, она, кажется, вдруг уразумела свою
жизнь и задумалась над ее значением, и эта задумчивость легла навсегда тенью на ее
лицо.
Щеки и уши рдели у нее от волнения; иногда на свежем
лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала далекую будущую пору
жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять голос звучал свежо и серебристо.
Не слыхивали они о так называемой многотрудной
жизни, о людях, носящих томительные заботы в груди, снующих зачем-то из угла в угол по
лицу земли или отдающих
жизнь вечному, нескончаемому труду.
Отчего вдруг, вследствие каких причин, на
лице девушки, еще на той неделе такой беззаботной, с таким до смеха наивным
лицом, вдруг ляжет строгая мысль? И какая это мысль? О чем? Кажется, все лежит в этой мысли, вся логика, вся умозрительная и опытная философия мужчины, вся система
жизни!